Подмостки, на которых разыгрывается мистерия, главныйисполнитель которой возносится на небо...
ю родину, он вздумалжениться - то есть не совсем вовремя - и женился на двадцатилетнейкрасавице, дочери самого ближнего соседа, которая, несмотря на молодые летасвои, имела..
este periodico de combate, que, por no poder pagar un redactor encargado del servicio telegrafico, tenia el director que trabajar hasta la madrugada, o sea hasta que, redactados los ultimos..
Это твой отец проклял папу и назвал свою церковь свободной?
- Да.
- И сам сочиняет молитвы? И сам с рыбаками ходит в море? И своими руками наказывает тех, кто его не слушается?
- Да. Я его дочь. Меня зовут Мариетт. А как зовут вас?
- У меня много имен. Какое же тебе назвать?
- То, которым вас крестили.
- А почему ты думаешь, что меня крестили?
- Тогда то, которым называла вас мать.
- А почему ты думаешь, что у меня была мать? Я не знаю своей матери.
Мариетт говорит тихо:
- Я также не знаю своей матери.
Оба молчат и дружелюбно рассматривают друг друга.
- Так вот как! - говорит он. - Ты тоже не знаешь матери. Ну, что же! зови меня тогда Хаггарт.
- Хаггарт?
- Да. Тебе нравится имя? Я его сам придумал: Хаггарт. Жаль, что тебя уже назвали, я бы придумал тебе хорошенькое имя.
Вдруг он хмурится:
- Скажи, Мариетт, отчего ваша страна так печальна? Я хожу по вашим тропинкам и только камешки скрежещут под ногою. А по сторонам стоят большие камни.
- Это по дороге к замку, у нас туда никто не ходит. Правда, что эти камни останавливают прохожих вопросом: кто идет?
- Нет, они немые. Отчего твоя страна так печальна? Уже неделя, как я не вижу своей тени - это невозможно! - я не вижу своей тени.
- Нет, наша страна очень весела и радостна. Сейчас еще зима, а вот придет весна и с нею вернется солнце. Ты его увидишь, Хаггарт.
Он говорит с пренебрежением:
- И вы сидите и ждете спокойно пока оно придет? Хорошие же вы люди. Ах, если бы у меня был корабль!
- Что же тогда?
Он хмуро смотрит и недоверчиво качает головой.
- Ты слишком любопытна, девочка. Тебя кто-нибудь подослал?
- Нет. Зачем же вам нужен корабль?
Хаггарт добродушно и насмешливо смеется:
- Она спрашивает, зачем человеку корабль? Хорошие же вы люди: не знают, зачем человеку корабль, - и вдруг говорит серьезно: если бы у меня был корабль, я погнался бы за солнцем. И сколько бы не ставило оно своих золотых парусов, я нагнал бы его на моих черных. И заставил бы нарисовать на палубе мою тень. И стал бы на нее ногою - вот так!
Твердо пристукнул он ногою. Мариетт осторожно спрашивает:
- Вы сказали - на черных парусах?
- Это я так сказал. Зачем ты все спрашиваешь? У меня нет корабля, ты знаешь. Прощай.
Надевает шляпу, но не уходит. Мариетт молчит, и он говорит совсем сердито:
- Тебе, может быть, нравится и это, что играет ваш старый Дан, старый глупец?
- Вы знаете, как его зовут?
- Мне Хорре сказал. А мне не нравится, нет, нет. Приведи сюда хорошую честную собаку, или зверя и он завоет. Ты скажешь, он не знает музыки - нет, он знает, но он не выносит лжи.
... Was she not herself devoured by ambition, and was she not now eating her heart out because she could find no one object worth a sacrifice?
Was it ambition--real ambition--or was it mere restlessness that made Mrs. Lightfoot Lee so bitter against New York and Philadelphia, Baltimore and Boston, American life in general and all life in particular? What did she want? Not social position, for she herself was an eminently respectable Philadelphian by birth; her father a famous clergyman; and her husband had been equally irreproachable, a descendant of one branch of the Virginia Lees, which had drifted to New York in search of fortune, and had found it, or enough of it to keep the young man there. His widow had her own place in society which no one disputed. Though not brighter than her neighbours, the world persisted in classing her among clever women; she had wealth, or at least enough of itto give her all that money can give by way of pleasure to a sensible woman in an American city; she had her house and her carriage; she dressed well; her table was good, and her furniture was never allowed to fall behind the latest standard of decorative art. She had travelled in Europe, and after several visits, covering some years of time, had retumed home, carrying in one hand, as it were, a green-grey landscape, a remarkably pleasing specimen of Corot, and in the other some bales of Persian and Syrian rugs and embroideries, Japanese bronzes and porcelain. With this she declared Europe to be exhausted, and she frankly avowed that she was American to the tips of her fingers; she neither knew nor greatly cared whether America or Europe were best to live in; she had no violent love for either, and she had no objection to abusing both; but she meant to get all that American life had to offer, good or bad, and to drink it down to the dregs, fully determined that whatever there was in it she would have, and that whatever could be made out of it she would manufacture. "I know," said she, "that America produces petroleum and pigs; I have seen both on the steamers; and I am told it produces silver and gold...