Мать и дочь - двое, и в нужде. Такими они остались после "с душевным прискорбием" Якова Сергеевича Воробьева, полковника в отставке и под судом. Умер полковник внезапно, от порока сердца, а под судом состоял за растраченные полковые суммы, растратил же для радостей семьи: жену баловал и дочь содержал в институте, и тоже баловал. Был он красивый старик, высокий ростом, бледный, сдержанный и крайне благородный, и женщину ставил так высоко, что всякий труд почитал для нее за оскорбление; и, не смущаясь ядовитыми шепотами знакомых, сам вдвоем с денщиком вел свое хозяйство, сам под большие праздники ходил в Андреевский рынок и сам вел списки грязного и чистого белья. Единственный труд, который он позволял жене, - это собственноручно мыть его собственный большой чайный стакан; но, принимая этот стакан, уже налитый крепким чаем, он всякий раз испытывал большое, даже до боли, острое чувство благодарности. Все же остальное делали по дому горничная, портниха, кухарка и экономка; к последней оба они с денщиком относились с недоверием и держали ее единственно для виду. А кроме того, театры и концерты в первых рядах, конфеты и фрукты зимой, гости и ужины на пятнадцать персон с вином - так и не заметил он, как совершил растрату и наделал неоплатных векселей. Год пребывания в отставке и под судом был для него временем холодного и безграничного ужаса: крайне благородный, он не допускал и мысли, чтобы жена, Елена Дмитриевна, хоть в чем-нибудь испытала лишение; вперед же, где открывалась бездна, он не решался и заглядывать. Хотя дочь Таисию пришлось взять из института, но в остальном обиход не изменился и роскоши как будто даже прибавилось: нужно чуду приписать, откуда в эту пору доставал полковник деньги. И все так же перемывала большой стакан своими немолодыми, но нежными ручками Елена Дмитриевна, и все так же спокойно почивала ночи рядом с мужем, даже не подозревая, что ни одной ночи за это время полковник не спал. Но он дышал тихо, не ворочался, чтобы не обеспокоить, и это в совершенстве походило на крепкий сон. И когда полковник одиноко, избегая шуму и беспокойства, умирал в своем кабинетике, на турецком диване, под стеной, увешанной длинными чубуками, - она кушала грушу дюшес, даже не подозревая, что превращается в вдову. Несчастья для женщин начались сразу и уже длились без конца. Полковник умер, и его закопали, имущество, ковры и серебро продали кредиторы, а частью разворовала прислуга, и осталась Елена Дмитриевна вдвоем с дочерью на крохотном пенсионе, который ей кто-то выхлопотал во внимание к благородству полковника. Груши дюшес исчезли так бесследно, как будто только во сне виделись они, и наступила томительная, позорная, бесконечная бедность - почти нищета.
... За один час он на своих деревяшках никак не доберется--через гору, по лесу, особенно зимой, да еще в такой холод, в такую морозную ночь. Он, Полдурак, и сам не верил, что к двенадцати дойдет до Фединга, и все-таки ("Ведь вот я какой безмозглый!") решил, что надо попытаться, не стоит зря упускать такой удачный случай хорошо подзаработать; вот он и вышел из Трайха, как было условлено, ровно в одиннадцать вечера. Мельник сам его предупреждал, что он может замерзнуть, говорил, что страшнее такой смерти ничего быть не может ("И ведь чуть так и не вышло, как предсказывал мельник!"). И хотя теперь он, Полдурак, наверняка проиграл пари, но благодаря мне он уже насмерть не замерзнет. И тут еще ему такое счастье привалило, что спас его из такого жуткого положения, в котором, как он выразился, есть, конечно, и своя смешная сторона, как, впрочем, и во всем на свете,--спас его именно врач, представитель, как он подчеркнул, "благородной медицинской профессии, настоящий доктор". Я его поднял, отряхнул с него снег и увидал, что оба его протеза сломаны как раз посредине, именно там, где обычно ломаются протезы. Не раздумывая, я поднял его на плечи, потому что мне надо было торопиться к моему больному. Конечно, мне легче было бы нести его без этих деревяшек, но мы оба никак не могли отстегнуть примерзшие пряжки. Сломанные протезы примерзли к его культяпкам, и я подумал: наверно, ему ужасно больно, да еще от страха перед грозившей ему смертью он совсем обессилел. Но оттого, что такой инвалид привык переносить сильные боли (а к ним невольно привыкаешь, когда у тебя вместо собственных ног, из костей, из мяса, только деревяшки), может, потому он не плакал, не ныл, не вскрикивал, не стонал--вообще не жаловался,- наоборот, он был так счастлив, что я его спас, взял на закорки, скрестил у себя на животе его сломанные протезы, и, хотя мне казалось, что мой груз стал раза в три, в четыре, а то и в десять тяжелее, я все же старался как можно скорее выбраться из лесу и выйти к Федингу...