Это был странный человек. Полуобразованный, очень неглупый, он решительно презирал всех и каждого, не име..
Это может быть только Георг Фогель, Петер Дингельдайн или я, потому как мы трое - самые старослужащие. Ты должен устроить, чтобы тех двоих услал..
- Не таковский, чтоб врать, - сказал он. - Так-то-с! Ты вот... ты вот так врешь! Ну да! Ты_вот так и норовишь уколоть! С тобой ездить не следует. Я не знаю, зачем я с тобой поехал!...
Доктор приложил трубку к голой груди больного и стал слушать: большое, непомерно разросшееся сердце неровно и глухо колотилось о ребра, всхлипывало, как бы плача, и скрипело. И это была такая полная и зловещая картина близкой смерти, что доктор подумал: "Однако!", а вслух сказал: - Вы должны избегать волнений. Вы занимаетесь, вероятно, каким-нибудь изнурительным трудом? - Я писатель, - ответил больной и улыбнулся. - Скажите, это опасно? Доктор приподнял плечо и развел руками. - Опасно, как и всякая болезнь... Лет еще пятнадцать - двадцать проживете. Вам этого хватит? - пошутил он и, с уважением к литературе, помог больному надеть рубашку. Когда рубашка была надета, лицо писателя стало слегка синеватым, и нельзя было понять, молод он или уже совсем старик. Губы его продолжали улыбаться ласково и недоверчиво. - Благодарю на добром слове,-сказал он. Виновато отведя глаза от доктора, он долго искал глазами, куда положить деньги за визит, и, наконец, нашел: на письменном столе, между чернильницей и бочонком для ручек, было уютное, скромное местечко. И туда положил он трехрублевую зелененькую бумажку, старую, выцветшую, взлохматившуюся бумажку. "Теперь их новых, кажется, не делают",-подумал доктор про зелененькую бумажку и почему-то грустно покачал головой. Через пять минут доктор выслушивал следующего, а писатель шел по улице, щурился от весеннего солнца и думал: почему все рыжие люди весною ходят по теневой стороне, а летом, когда жарко, по солнечной? Доктор тоже рыжий. Если бы он сказал пять или десять лет, а то двадцать - значит, я умру скоро. Немного страшно. Даже очень страшно, но... Он заглянул к себе в сердце и счастливо улыбнулся. Как светит солнце! Как будто оно молодое, и ему хочется смеяться и сойти на землю.
II
Рукопись была толстая; листов в ней было много; по каждому листу шли маленькие убористые строчки, и каждая из них была частицею души писателя. Костлявою рукою он благоговейно перебирал страницы, и белый отсвет от бумаги падал на его лицо, как сияние, а возле на коленях стояла жена, беззвучно целовала другую костлявую и тонкую руку и плакала. - Не плачь, родная, - просил он, - плакать не нужно, плакать не о чем. - Твое сердце... И я останусь одна во всем мире. Одна, о боже! Писатель погладил рукою склонившуюся к его коленям голову и сказал: - Смотри. Слезы мешали глядеть ей, и частые строки рукописи двигались волнами, ломались и расплывались в ее глазах. - Смотри!-повторил он.-Вот мое сердце. И оно навсегда останется с тобою. Это было так жалко, когда умирающий человек думал жить в своей книге, что еще чаще и крупнее стали слезы его жены.
...
Одни ее видали, в чьи глаза
Смерть глянула... Когда попутный ветер
Впервые целыми примчал ветрила
К тем пристаням, - свой край озреть она
Взошла на холм, и распростерла крылья,
Ширяяся, и нежно восстенала,
С протяжным тихим пеньем отлетая.
Владыка Острова
Живет меж рыбаками быль: на Юге,
На острове (корицей и елеем,
И каменьем богат он самоцветным,
Горящим по песку) витала птица,
Что, наземь ставши, клювом растрепать
Могла верхи дерев высоких. Крылья,
Как будто гущею улиты тирской
Окрашены (гласит молва), раздвинув
И, тяжкая, взлетая, туче рдяной
Подобилась она, стелясь над долом.
По дебрям день таилась; ввечеру
На отмель выходила и в дыханьи
Соленой свежести и едких трав
Так сладко пела, что дельфины в море
Ныряли ближе, - червленело море,
Все в перистых, все в искристых сверканьях,
Спокон веков так птица та жила...